В России любят искать универсальные ответы, но подозрительно игнорируют универсальные понятия. К их числу относится и этика – слово, которое у нас почти не звучит; вместо него в ходу скороговорка «морально-этические нормы», которая скорее усыпляет голос совести. Между тем этика – центральное понятие любого общества.

В предыдущем обществе, советском, была классическая авторитарная этика: высшей ценностью и целью объявляется не человек, а внешнее по отношению к нему; человек лишь средство достижения цели. Впрочем, при известном вегетарианстве позднего СССР гуманистические ценности существовали на уровне деклараций (например, борьба за мир), могли закладываться внутри семьи, формироваться с помощью культуры (культ литературы в России именно оттого, что она отсылала к универсальным ценностям).

Но как только ты выходил за пределы «комнаты» – той самой, из которой Бродский не советовал выходить, – ты сталкивался с другой этикой, авторитарной. Она учила не столько жить, сколько умирать. Это был ее центральный, сущностный момент: лучше смерть в бою, чем в собственной постели. «Встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте» (Маяковский). Отголоски этого постулата слышатся даже в произведениях, далеких от соцреализма: у Высоцкого («так лучше, чем от водки и от простуд»); или в иронической форме у Башлачева («Хочу с гранатой прыгнуть под колеса, но знамя части проглотить успеть. Потом молчать на пытках и допросах, а перед смертью – про Катюшу спеть»). Жертва собой – экзистенциальный, индивидуальный акт, вынуждаемый крайними обстоятельствами, превращается в коллективную обязанность. Именно эта установка аукается сегодня в подсознательном, абсурдном, казалось бы, «желании катастрофы» у миллионов – этому их учила авторитарная этика: жить ради того, чтобы умереть правильно.

В 1991 году авторитарная этика рухнула – вместе со страной. Считалось, что замена этики авторитарной на гуманистическую (ориентированную на человека, его жизнь, свободу и интересы) произойдет сама собой. Это главное заблуждение 1990-х – уверенность и Гайдара, и Ельцина, что капитализм все расставит на свои места. Но капитализм – лишь инструмент. Он не может порождать этические нормы. В этой связи важно напомнить о статье Дмитрия Фурмана «Перевернутый истмат». Автор писал о том, что сложившийся капитализм западного типа был результатом протестантской этики. У нас получилось наоборот: капитализм наступил при отсутствии какой-либо этической базы. Фурман в итоге оказался прав: безудержное потребление 2000-х, массовое пользование благами капитализма никак не повлияло ни на этику, ни на массовое сознание в постсоветской России – они остаются, по сути, советскими, независимо от уровня доходов. Парадокс 1990-х: на месте прежней, авторитарной этики не возникло вообще ничего. Там оказалось буквально пустое место.

Этики переходного типа

Все, что появилось на месте прежней этики в 1990-е, можно назвать защитной реакцией общественного организма на травму – попыткой найти опору в архаичных моделях. Таким ситуативным амортизатором стала криминальная этика, а также этика региональная (абсолютизация малой родины, своего района, города, области), которая позднее трансформировалась в национализм. Все эти этики, заметим, объединяет негативность как генеральный принцип: неприятие чужих важнее любви к своим.

Были, конечно, и позитивные результаты, формировались новые профессиональные этики – научная, менеджерская, врачебная, журналистская; сложилось даже подобие сетевой этики. Но локальные этики не могут привести к качественным изменениям общественной среды. Есть и еще одна проблема: этику гуманистическую нельзя навязать в отличие от авторитарной; она может родиться только в обсуждении. Государство может дать толчок этому обсуждению, но для этого нужна политическая воля, чтобы общество могло максимально гласно и широко обсуждать: что такое хорошо и что такое плохо; ради чего мы живем; какая у нас цель? Такого желания не было, не было даже понимания, что это обсуждение необходимо.

Ближе всех к решению проблемы этики была в начале 1990-х церковь, которая оставалась на тогда единственным носителем неавторитарной этики. «Ваша любимая книга? – Библия». Был такой штамп в интервью 1990-х. Но церковь вела себя так, словно 70 лет советской власти были черной дырой и для восстановления светской и религиозной морали обществу нужно попросту вернуться в ситуацию до 1917 года. Это была утопия. Вместо того чтобы учитывать трагический опыт авторитарного человека ХХ века (а другого опыта у третьего-четвертого поколения советских людей попросту уже не могло быть), а также общемировой процесс секуляризации, церковь их игнорировала. В результате заповеди стали существовать отдельно, а жизнь – отдельно (в точности повторяя ситуацию советского двоемыслия). Мораль по воскресеньям, во время службы, а в остальные дни – реальная жизнь.

Между тем церковь могла стать главным посредником между человеком и новой этикой, для этого следовало бы поступиться догматизмом – ради человека; перевести заповеди на светский язык, увязав их с новыми вызовами современности. Философ Поль Рикёр, размышляя о новой этике, предлагал церкви и атеистам «двигаться друг к другу одновременно», идя на взаимные уступки. У нас этого взаимного движения не получилось. Хотя церковь должна была бы поставить важнейшие на тот момент этические вопросы: как совмещаются спекуляция и совесть; получение выгоды и сострадание, капитализм и человечность.

Итак, этическая проблема не была решена. И на месте этики возник эрзац.

Антиэтика, отрицательная этика

Наш ценностный кризис 1990-х еще и совпал по времени с общеевропейским кризисом гуманистических ценностей, но они имели разную природу. Этический кризис на Западе вовсе не означал отказа от этики; напротив, он предполагал ее усложнение и переосмысление. Если мы вспомним сериалы недавнего времени – «Карточный домик» или «Игру престолов», – все они ставят во главу этические вопросы. Голливуд сегодня есть сплошное размышление о морали, своим пафосом он напоминает перестроечное кино. У нас же постмодернизм был понят, напротив, как конец этики, как сознательный отказ от гуманизма – даже в культурной среде. Это привело к появлению своеобразного Голема – Антиэтики, также возведенной в абсолют (точнее, в анти-Абсолют). «Весь мир плох, я тоже плохой, и я горжусь этим». В монологах сегодняшних пропагандистов сквозит именно этот нигилизм 1990-х, радостное отрицание всего святого; их нынешняя охранительная риторика – своеобразное самонаказание за грехи молодости.

Один из подвидов антиэтики – этика-Сталин. Когда люди употребляют привычный оборот «надо их (любых оппонентов) поставить к стенке», эти люди вовсе не сталинисты. Они повторяют «при Сталине был порядок», потому что у них самих в голове беспорядок. Когда они говорят «Сталин бы разобрался», они говорят это потому, что никаких других способов разобраться не знают. Это и есть отголосок авторитарной этики, замены которой не появилось. С этикой-Сталин граничит этика-война: она не строит планов на будущее, порождая тот самый катастрофический тип сознания, который считает войну очищением. Сегодняшнее возвращение к военной этике (мы/они, враги/друзья) не столько проявление агрессии, сколько неуверенности – подсознательная попытка найти какую-то опору.

Вызревавшая поначалу как род интеллектуальной игры, антиэтика к середине 2000-х приобрела вид почти официальной государственной доктрины – отрицательной этики («мы ничем не лучше, но и не хуже других; все в мире ведут себя одинаково плохо»). Причем эта этика никогда не артикулируется, не обсуждается. Важно понимать, что это уже не советская этика (которая не могла усомниться в том, что наш мир лучший из миров). Она буквально никакая, она не содержит ничего позитивного, она строится только на отрицании чужих ценностей. Эта фундаментальная негативность базируется на следующем представлении: человек не способен самостоятельно принять решение, что хорошо, а что плохо, потому что не обладает всей полнотой информации. Такой полнотой обладает только государство; следовательно, только оно вправе давать окончательную оценку.

Впрочем, скажет вам доверительно представитель такого мировоззрения, «все в мире относительно, старичок; никакой границы между добром и злом нет, просто об этом не принято говорить». И в конечном счете всё – игра слов и тлен. В основе этого представления лежит принципиальное неверие в человека, в его природу. В сущности, они инвалиды духа, лишены элементарного этического инстинкта, не способны принять решения о себе. Но эта размытая норма как раз и внушается другим в качестве нормы. Одна из самых популярных тем массового искусства – трансформация интеллигента в предателя, в убийцу, в бандита (сериалы «Апостол», «Пепел», «Ленинград 46», фильм «Батальон»). Внушается мысль, что никаких порядочных людей не существует, все одинаково плохи (это и классическая установка спецслужб, которые работают с худшим в человеке, а не с лучшим).

Отказ от этики в качестве оценочного критерия решает проблему с оценкой прошлого. Как только мы перестаем давать этическую оценку репрессиям, социальным экспериментам и миллионам их жертв, политическим действиям – любое прошлое превращается в механическое движение к нынешнему величию. Жертвы и палачи уравнены в правах: все это было в итоге ради того же величия. «Он [Сталин], конечно, в какой-то мере устроил небольшой геноцидик, но, с другой стороны, он очень сильно поднял экономику», – это высказывание (опрос среди студентов, проведенный лабораторией политических исследований НИУ ВШЭ) стало возможным именно благодаря исключению этики из системы оценок. В этой системе преступления оказываются уравнены с индустриализацией. Лишенный этической оценки, сталинизм превращается в нормальное дело. Размытость этики используется для того, чтобы уходить от принципиальных ответов. Попутно нам внушают – исподволь, конечно, – что политика никогда не бывает чистым делом, без щепок в этом деле не обойдешься.

Наконец, в последние два года, после 2014-го, появился этический реверс – гибрид авторитарной этики и отрицательной. Когда удобно, работает советская этика (мы всегда правы), а когда нужно – включается отрицательная (все одинаково плохи). Отсюда эта двойственность, вечное мигание и переключение, от которого рябит в мозгах. Если свести к силлогизму, получится: «мы всегда правы, потому что все остальные врут». Пытаясь нащупать в этой этике хотя бы какие-то основания, упираешься в пустоту, в ничто. Единственный ответ на вопрос, как это уживается в одной голове, такой: это следствие нерешенного вопроса об этике.

В популярном фильме Никиты Михалкова «Сибирский цирюльник» звучала известная русская загадка – про дырку от бублика. Это на самом деле история про этику в постсоветской России. Важнейшая проблема, без решения которой невозможно двигаться дальше, загнана вглубь, усыплена, вытеснена в подсознание. Но нерешенная проблема все время напоминает о себе – именно своей травмирующей пустотой, – принимая чудовищные и абсурдные, все новые и новые формы неприятия: мигрантов, либералов, геев, Украины, США, Запада, мира. Немотивированная агрессия, желание наказать, проучить мир и, в конце концов, просто его побить (как на Евро-2016) – следствие нерешенного вопроса об этике. Воинственная пропаганда, отрицание гуманистических ценностей – это на самом деле непрекращающийся вопль коллективной души, жаждущей решения о добре и зле. Это свидетельство зияющей пустоты, огромной дыры на месте этики.

Новая этика. Язык и диалог

«Главный вопрос этики – хорошо ли сыру в пакетике?» – острят российские интеллектуалы. Решение этого вопроса с помощью ницшеанской формулы по ту сторону – то есть за пределами как авторитарной, так и гуманистической этики, – на самом деле попытка укрыться от решения за очередным интеллектуальным бахвальством. Подобные иллюзии рассеиваются, как правило, с первым ударом штурмовика в вашу дверь. Прежде чем высмеивать или отрицать буржуазную этику, нужно вообще-то ее создать. Прежде чем критиковать общество потребления, его нужно иметь.

Это еще один парадокс постсоветской жизни: можно ли перейти в ХХI век, не выучив основных уроков ХХ века? Не пережив опыта экзистенциализма, психоанализа, не осознав нового одиночества человека, его заброшенности в мир – можно ли садиться за руль современности?

Автор осознает всю беспомощность попытки в двух абзацах сформулировать современные теории этики, но суть – очень грубо – можно свести к следующему: гуманистическая этика теперь понимается как инструмент, а не как постулат. Этика – это прежде всего диалог, коммуникация (заметим, что основной удар в последние годы был нанесен пропагандой именно по этим важнейшим понятием этики). Поль Рикёр пишет, что в постиндустриальном обществе этика «смягчилась»; она теперь не требует, а лишь вступает в разговор. Она теперь не судья, а собеседник. Этика понимается «как реализация желания быть» (П. Рикёр. «Конфликт интерпретаций»).

Современная гуманистическая этика почти ничего не требует – это раздражает консерваторов-моралистов; но именно такая максимальная широта и открытость гарантирует ее жизнеспособность.

Этика собирается в словах, формируется под влиянием языка. Кирилл Мартынов пишет о том, что, например, отношение к геям в России меняется под влиянием языка: употребление нейтрального выражения «ЛГБТ-сообщество» взамен предыдущих репрессивных словесных конструкций смягчает даже негативную риторику.

Можно сказать, что гуманистическая этика начинается с самой постановки вопроса об этике. Это в большинстве случаев даже не решение о добре и зле (интерпретация обычно затруднена), но попытка начать диалог. Именно диалог, а не вколачивание, не закрепление этических норм законодательно. Вечная болезнь новой России – юридизм, попытка решить моральные конфликты с помощью запретов и ограничений. Но морали нельзя научить, ей можно только научиться. Любой юридический контроль за сферой этики оборачивается крахом и порождает законодательное безумие. Зато гуманистическая этика экономит массу сил государства: чтобы сказать нельзя, этике не нужен гигантский аппарат принуждения.

Новая этика должна ответить на важнейшие вопросы постсоветского общества, в первую очередь о мире как главной ценности. Утвердить мирную этику – в противовес милитаристской. Этику, которая имела бы высшей целью жизнь человека, а не его смерть. Новая этика предполагает проговаривание проблемы, в том числе и насилия. За сознательным приятием черных страниц прошлого должно последовать примирение и прощение, – но именно сознательное примирение, сознательное решение простить друг друга и забыть прошлые обиды, а не механическое примирение белой империи и красной, как сейчас.

Необходимо решить, главная угроза внутри нас или снаружи? Принять необходимость работать, в первую очередь со злом в себе, а не в других.

Переосмысление отношения к деньгам, богатству, труду. Разговор о деньгах в современном российском обществе – главное табу. Размышление о богатстве и бедности возможно только в виде насмешки над ними. Это не решение проблемы, а попытка укрыться от ее решения; опять же, вопрос отношения к богатству и бедности решается только в рамках этики. У нас торговля до сих пор полуофициально считается аморальным занятием. Есть ли в современном обществе что-то выше выгоды? Выше денег? Дар – отвечает тот же Рикёр; бесплатное, принципиально невыгодное деяние становится свидетельством в пользу морали; дар играет роль амортизатора, регулятора капитализма. И способствует восстановлению доверия, без которого не построить капитализм.

Несмотря на возрождающееся славословие по поводу человека труда, само понятие «труд» нуждается сегодня в переосмыслении – с точки зрения этики; должна ли работа приносить удовольствие? Что считать работой? Должен ли труд быть творческим? И возможно ли просто делать свою работу, не задумываясь о моральных последствиях, как в случае, например, с пропагандистскими медиа?

Российская власть давно заигрывает с советской риторикой, это опасная игра. Риторический антилиберализм перерастает уже в откровенное отрицание капитализма. Потакая массам, власть попадает в ловушку: сегодня приходится уже оправдывать само право на капитализм. Нужно не отрицать капитализм, а объяснять, как им пользоваться; бороться за его гуманизацию, а не заниматься его дискредитаций с помощью искусственных формул.

Происходящее сегодня в России все чаще заставляет делать именно моральный выбор. Обладал ли кто сотой долей сегодняшней серьезности по отношению к политике еще пять, десять лет назад? Приходило ли нам в голову «бороться за мир»? Относились ли мы всерьез к тому, как и что говорится по радио, по телевизору? Давать этическую оценку происходящему в России – сегодня не блажь, а необходимость. Происходящее сейчас можно в целом назвать моральной катастрофой. Но одновременно зарождается и новая этика – по принципу от обратного. Правда, это по-прежнему очень локально и чаще в виде отрицания («не врать, не воровать»).

Случившееся благодаря пропаганде массовое расчеловечивание – трагический урок современности, но он необходим, чтобы понять, что происходит в головах, какое там количество предрассудков и фобий, разрушения и ненависти – прежде всего к самим себе. Теперь мы знаем и масштабы, и причины: отсутствие внятного, артикулированного объяснения – для чего мы живем, чего хотим? Все это должно вызывать одну реакцию: страстное желание помочь этим людям, потому что от непонимания страдают в первую очередь они сами.

Можно согласиться с Даниилом Дондуреем, который пишет, что «…смена способа хозяйствования сама по себе – без перекодирования его культурной платформы – в массовом сознании обречена». Но культура сама по себе не способна решить эти вопросы, в чем мы уже не раз убедились: без этики она становится такой же служанкой идеологии. Без решения проблемы этики невозможно двигаться дальше. Без новых ценностей, соответствующих обществу потребления, капитализм не будет работать. Все попытки решить проблему инструментально, уповая на законы рынка, обречены. Без нового человека, а стало быть, и новой этики невозможно построить ни общество, ни экономику: они не работают без решения человека быть.

Андрей Архангельский, Московский центр «Карнеги»